— Теперь ты моя, потому что я вырвал тебя у смерти.
Голова его была обнажена, а мокрое лицо, разгоревшееся от борьбы с водой, дышало такой несокрушимой силой, что Марыся впервые не решилась ему напомнить о своем обете другому.
— Марыся,— мягко проговорил Орлик.— Марыся, моя ненаглядная!
— Куда мы плывем? — спросила девушка, чтобы переменить разговор.
— Эх, да не все ли равно! Лишь бы с тобой... желанная...
— Греби, пока смерть еще близко.
Орлик снова взялся за весло. Между тем Вавжону становилось все хуже и хуже. Минутами его бросало в жар, потом жар спадал, но он делался все слабее и слабее. Слишком много лишений изведало это старое, изможденное тело, и вот приближался конец и великий вечный покой. В полдень он проснулся и сказал:
— Марыся, видно, мне уже не дожить до завтрашнего утра. Ох, дочка, дочка! Лучше бы я не уезжал из Липинец и не увозил бы тебя! Но бог милостив! Немало я горя видел, так авось он простит мне мои грехи. Схороните меня, как сможете, а тебя пусть Орлик свезет к старому господину в Нью-Йорк. Он добрый, пожалеет тебя, попроси у пего на дорогу и поезжай в Липинцы. А я уже не вернусь. Боже, боже милосердный, дай хоть душе моей, словно птице, полететь в родные края...
Через минуту у него начался бред, он забормотал слова молитвы, но вдруг вскрикнул: «Не' бросайте меня в воду, как пса». Потом ему, очевидно, вспомнилось, как он хотел утопить Марысю, и он взмолился: «Дочка моя, прости ты меня! Прости!..»
Девушка сидела у изголовья умирающего и рыдала... Орлик греб по-прежнему, но и его душили слезы.
К вечеру небо прояснилось. На закате солнце показалось над затопленной местностью, отражаясь в воде длинной золотистой лентой. Старик умирал. Бог, однако, смиловался над ним и послал ему тихую, легкую смерть. Сначала Вавжон жалобным голосом повторял: «Уехал я из родной земли», но потом в бреду ему показалось, что он возвращается на родину. Вот чудится ему, будто старый господин в Нью-Йорке дал ему денег на дорогу и на покупку земли и они едут с Марысей назад, на родину. Они на океане, корабль плывет день и ночь, матросы поют. Потом он видит порт в Гамбурге, из которого они выехали, какие-то города мелькают у него перед глазами, вокруг звучит немецкая речь, но поезд летит вперед, и Вавжон чувствует, что он все ближе к дому, от радости у него ширится грудь, иным, милым ароматом повеяло с родной стороны. Но что это? Уже граница? Бедное крестьянское сердце стучит, как молоток... Скорей, скорей! Боже мой, боже! Да вон уже поле, вон и груша Мацека... родные серые избы и костелы. Вот неподалеку крестьянин в барашковой шапке ходит за плугом. Вавжон протягивает к нему руки из вагона: «Хозяин! Хозяин!..», но не может ни слова вымолвить... Едут дальше. А там что? Город Пширембле, и за ним Липинцы. Они идут с Марысей по дороге и плачут. Уже весна. Цветет рожь... жужжат майские жуки... в Пширембле звонят в костеле... О господи! За что столько счастья ему, грешному? Еще перейти вон тот холм, а там уже крест, и начинаются Липинцы. Они уже не идут, а летят как на крыльях, вот они уже на холме у креста. Старик падает на колени, громко рыдает от счастья, целует землю, затем подползает к кресту и обнимает его обеими руками: наконец он в Липинцах! Да, это так, наконец он в Липинцах, и только его мертвое тело покоится на блуждающем но разлившимся рекам плоту, а душа улетела туда, где ждет ее счастье и покой...
Тщетно дочь причитает над ним и зовет: «Отец! Отец!» Бедная Марыся, он уже не вернется к тебе! Ему слишком хорошо в Липинцах.
Настала ночь. У Орлика весло уже вываливалось из рук, да и голод его донимал. Марыся, стоя на коленях возле покойного отца, прерывающимся голосом читала молитвы, а кругом до самого горизонта виднелась лишь бескрайняя водная пустыня.
Наконец они попали в русло какой-то реки, плот понесло течением с такой быстротой, что невозможно было им управлять. Орлик уже чувствовал, что силы его покидают, но вдруг вскочил и крикнул:
— Клянусь богом, там свет!
Он протянул руку, указывая куда-то вдаль. Марыся глянула: действительно, вдалеке будто мелькал огонек, отражаясь в воде длинной полосой.
— Это лодка из Кларксвилла! — взволнованно проговорил Орлик. — Видно, нас едут спасать. Только бы не разминуться с ними. Я спасу тебя, Марыся, поверь мне.
Он стал грести изо всех сил. Огонек все увеличивался, и в его красном свете уже можно было различить очертания большой лодки. Она была еще очень далеко, но расстояние между ними с каждой минутой уменьшалось. Вдруг Орлик заметил, что лодка не подвигается вперед.
Плот их подхватило сильным течением и несло в сторону, противоположную лодке.
Внезапно сук, которым греб Орлик, сломался. Они остались без весла. Течение относило их все дальше, огонек уменьшался. К счастью, через четверть часа плот наскочил на дерево, одиноко стоявшее в залитой водой степи, и застрял в его ветвях.
Они стали громко звать на помощь, но шум воды заглушал их голоса.
— Я выстрелю,— сказал Орлик,— они увидят вспышку, услышат грохот.
Он поднял вверх ружье, но вместо выстрела раздался глухой стук. Порох отсырел.
Орлик упал на плот. Надежды не было. С минуту он лежал точно мертвый, наконец встал и проговорил:
— Марыся... Другую девушку я давно бы силой увел в леса. Хотел я и с тобой так сделать, да не посмел, потому что полюбил тебя. Я бродил по свету один, как волк, люди боялись меня, а я тебя испугался. Видно, приворожила ты меня. А не захочешь ты быть моей, тогда лучше смерть. Жив не буду, а спасу тебя, Марыся, а если суждено мне помереть, ты пожалей меня, голубка, и помолись за меня. Чем я тебя обидел? Ведь я и слова худого тебе не сказал. Эх! Марыся! Живи счастливо, любушка моя, солнышко ты мое...